Осударь ты наш, сердечной друг!
С кем ты евту думушку одумал:
Одумал с матушкой — сырой землей,
Сорядзился ты на жицье вековешнёе,
Оставляешь ты нас сирот горькиев…
Уж воскинь-кё, восплесни рукам милыем.
Взгляни-кё ты оцам-це ясныеы,
Роспецатай-кё свое уста сахарные…
Уж умываемся мы не свежой водой,
Уж умываемся мы горюцыем слезам…
Посадили бы за дубовой стол,
Роскинули бы скацерци браные,
Уж наставили бы мы про цея яства сахарного,
Уж не могли бы на цея нагляецися…
(Этнографический сборник. Изд. Рус. геогр. об-ва, вып. 1. СПб., 1853, с. 160–161).
Причитанию, вводимому в текст поэмы, Некрасов придает лишь необходимую «литературную» форму.
Диапазон фольклорных жанров, на которые опирался Некрасов в поэме, широк. Реальные источники поэмы составляют, в частности, народные обычаи, суеверия, заклинания. Так, весьма детально представлены все те способы лечения больного, которые имели место в повседневном крестьянском быту. «Из главнейших врачеваний русских от многих болезней издревле служит баня, по пословице, вторая мать наша. Простой народ наш лечит снегом ознобленные члены, обожженные места держит в горячей воде», — писал И. Снегирев. «К врачебным пословицам русского народа, — указывал тот же автор, — отнести можно заклинания, приговоры или заговаривания от болезней, при вспрыскивании водою с угля, с золы, с глины <…> и т. п.» (Русские в своих пословицах. Рассуждения и исследования о русских пословицах и поговорках И. Снегирева, кн. IV. М., 1834, с. 79, 92). Раскрывая душевное состояние Дарьи, бегущей ночью за целительной иконой, Некрасов использует многочисленные приметы, предвещающие, по народным представлениям, непременное несчастье. Все эти поверья и обычаи помогали воссоздать крестьянский быт во всей его подлинности (см. об этом: Лит-ра в школе, 1966, № 4, с. 77–79).
Несколько ограниченным оказалось, однако, для поэмы значение сказки (см.: Лит. учеба, 1936, № 7, с. 68–69). Образ Мороза в поэме восходит не столько к самой сказке о Морозке, сколько к привычному для крестьянина образу, запечатлевшемуся в загадках, пословицах и поверьях: «Не велик мороз, да краснеет нос»; «Казанские морозы железа не рвут, птицу на лету не бьют, а за пос бабу хватают, мужика за уши щиплют»; «Мороз скачет по ельничкам, по березничкам, по сырым борам, по веретейкам» (Ермолов А. Народная сельскохозяйственная мудрость в пословицах, поговорках, приметах, т. I. СПб., 1901, с. 510); «Кто мост мостил, золотой мостил, без ножа, без топора, без клиньев, без подклинков?»; «Мост мощу без клинья, без вязья, без березья» (Памятники русского фольклора. Загадки. Изд. подгот. В. В. Митрофанова. Л., 1968, № 346, 348). Исключительное по художественной силе проявление народной фантастики отмечал в образе Мороза А. В. Луначарский: «Достаточно только вспомнить взлет народной фантастики в появлении воеводы Мороза в великой, изумительной поэме Некрасова этого имени. Какая удаль, какая ширь, какой демонизм!» (Луначарский А. В. Собр. соч., т. I. M., 1963, с. 218).
Появление поэмы вызвало многочисленные журнальные отклики. Современная критика, расходясь в оценке принципиальных сторон творчества Некрасова, признавала, однако, большие художественные достоинства поэмы. В журнальных обзорах отмечались глубокое знание поэтом народной жизни, верное ее изображение, любовь к народу, гражданственность звучания поэмы (РСл, 1864, № 10, В. А. Зайцев; Бдч, 1864, № 2, П. Д. Боборыкин; Сев. сияние, 1865, т. IV, В. Р. Зотов), художественность, умение проникнуть в мир русской природы (День, 1864, 28 ноября, № 48, Н. В.-Н. М. Павлов), страстность служения тем идеалам, которые разделялись лучшими людьми того времени (Бдч, 1864, № 9, Е. Эдельман). Критика указывала, что поэма принадлежит «к числу лучших произведений русской поэзии, которыми она всегда будет гордиться» (Сев. сияние, 1865, т. IV, вып. 2, с. 36, В. Р. Зотов). Вместе с тем по поводу нового произведения Некрасова в критике возникали и острые споры. Литературный обозреватель славянофильского «Дня» Н. М. Павлов, разбирая поэму, приходил к выводу: «В целой нашей литературе нельзя бы привести образчиков еще более беспощадной иронии, еще злейшего отрицания, как те, какими наполнены заключительные строфы поэмы. <…> Не есть ли это буквальное, положителтнейшее nihil самого отчаянного скептицизма? Нет, как бы г-н Некрасов ни прикидывался народным поэтом, но свежей струи русской народности прежде всего и не слыхать в его поэзии, именно народных-то струн и недостает его лире» (День, 1864, 24 окт., № 43). Н. М. Павлов усмотрел в печали поэта о тяжкой доле русского народа эгоистическую тоску, ничего общего но имеющую с жизнью народа и исходящую из «мутных источников души человеческой». С острой публицистической заметкой в защиту Некрасова выступил в «Русском слове» В. А. Зайцев. Он высоко оценил новую поэму. Отстаивая право писателя на выражение протеста («Всякое отрицание есть вместе с тем положительное желание, чтобы прекратилось то положение, против которого я протестую»), Зайцев подчеркивает, что Некрасов не только протестует, но и воссоздает народный идеал. «Идеал этот построен на идеях любви и благосостояния и выражен в самой осуществимой форме» (РСл, 1864, № 10, с. 82). Процитировав отрывок из поэмы, рисующий второй сон Дарьи, критик отмечает, что эта «картина есть самый полный идеал счастья, какой только могла создать фантазия крестьянки» (там же, с. 84). «Но кто не причастен филистерству и пошлости кружков, — говорит далее критик, — тот, прочитав предсмертный бред Дарьи, поймет, что, насколько силен протест, настолько же высок и идеал, помещенный рядом с портретом или, лучше, в нем же самом» (там же, с. 85). Идеал этот, считает Зайцев, безнадежно далек от существующей действительности: «…если бы в минуту смерти крестьянке грезилось ее действительное прошлое, то она увидела бы побои мужа, не радостный труд, не чистую бедность, а смрадную нищету. Только в розовом чаду опиума или смерти от замерзания могли предстать перед нею эти чудные, но никогда не бывалые картины…» (там же). Статья Зайцева дала повод «Эпохе» вступить в спор с «Русским словом». Некрасов «изобразил живущую в полном ладу чету мужа и жены, — писал Н. Н. Страхов. — „Как можно! — возражает ему критик, — ваш Прокл непременно бил свою жену“. Г-н Некрасов представил картину радостного труда, чистой бедности. „Как можно! — возражает критик: все это одна мечта, я знаю твердо, что они жили в смрадной нищете“. Г-н Некрасов изобразил счастливые минуты крестьянского семейства, полного взаимной любви. „Как можно! — восклицает критик: я ведь знаю, что ни любви, ни счастливых минут у них вовсе нет“». «Очень может быть, — иронически замечает далее Н. Н. Страхов, — что критику кажется одной фантазией, одним идеалом даже то, как Савраска „В мягкие добрые губы Гришухино ухо берет“. Вот если бы Савраска откусил ухо у Гришухи, тогда это было бы ближе к действительности и не противоречило бы некрасовской манере ее изображать» (Эпоха, 1864, № 11, с. 4–5). Возникший спор по существу велся уже по проблемам более общим, нежели степень достоверности изображения действительности в поэме (отвечает ли жизненной правде сон Дарьи, или он выражает недостижимый идеал). Спор затрагивал основную проблему того времени, проблему народа и его судьбы. Современники хорошо понимали это обстоятельство. Так, В. Р. Зотов подчеркивал, что «в этих двух мнениях видны, конечно, тенденции обоих журналов» (Сев. сияние, 1865, т. IV, вып. 2, с. 36).